МАНЯЩИЕ ОГНИ АУДИТОРИЙ

Все мои студенческие годы были жизнью впроголодь.

Не знаю, насколько велика и окончательна народная мудрость «сытое брюхо к учению глухо» (или, как сказал всемудрейший Д. С. Лихачев, «на голодный желудок думается лучше»), но все мои студенческие годы я жил впроголодь. Честно говоря, я стал есть досыта лишь по окончании университета, т. е. на двадцать пятом году жизни. Непреходящее ощущение голода, желание наесться не просто являлось моим неизменным спутником с девятилетнего возраста, но и как бы сделалось еще одним моим свойством.

Это состояние было для меня настолько обычным и привычным, что я прерывал его, садясь за стол, нередко лишь волевым усилием. То, что жизнь на одну стипендию в течение восьми лет подряд могла быть в лучшем случае только полуголодной, я крепко усвоил еще в педучилище, где первые два учебных года были поголоднее, нежели первые три курса университета. И хотя моя университетская стипендия была на целую сотню больше, я ни в малейшей степени не мог себе позволить питаться лучше, по-прежнему покупая только самые необходимые продукты, так как количество статей расходов намного возросло.

Все первое полугодие ленинградской жизни я обедал в столовой филфака, находившейся прямо во дворе факультета, где, по крайней мере на первом курсе, по месячному абонементу стоимостью 105 рублей я получал после занятий горячий обед из трех блюд, причем если первое блюдо было без мяса, то всегда на мясном бульоне. Утром рано по дороге на факультет я обычно успевал забежать в «академичку», столовую, находившуюся во дворе Академии Наук, рядом с Кунсткамерой. Здесь я стремился позавтракать не только побыстрее, но и посытнее, да, конечно, подешевле (обычно я брал пару порций каши, два-три стакана горячего чаю с сахаром да граммов 300 хлеба).

Мой ужин в общежитии обычно состоял из куска французской булки и кружки кипятку, который можно было круглосуточно брать в титане на первом этаже.

На первом и втором курсах пробовали мы жить коммуной по известным нам по литературе о комсомольцах первых советских лет образцам. Каждый жилец комнаты был по очереди дежурным, который убирал комнату и на деньги из общей кассы, куда каждый из нас ежемесячно вносил 50 рублей, покупал продукты на ужин, а то и на завтрак (два-три батона, сахарный песок, сливочное масло). Но это длилось лишь два-три месяца.

Из-за постоянного недоедания я временами был вынужден бороться со слабостью, особенно на уроках физкультуры, где я с трудом выдерживал десяти-, а то и двадцатикилометровые лыжные забеги и изнурительные гонки на лодочных соревнованиях.

На трамвае и автобусе приходилось порой ездить «зайцем», преодолевая чувство стыда. Однажды (а дело было поздним ноябрьским вечером) я, без гроша в кармане, решился ехать «зайцем» от Московского вокзала на Охту, но, не успел я ступить на переднюю площадку трамвая, как угодил в объятия сразу и контролера, и милиционера. «Штраф за вход с передней площадки!» «Ага, безбилетник». И попал я в ближайшее отделение милиции. Дежурный старшина заглянул в мой студенческий билет, оглядел меня с головы до ног и отпустил восвояси… Из полученных за ноябрь 234 рублей стипендии 115 ушло на погашение долгов, за вычетом членских взносов и разных мелочей мне оставалось на прожитье в декабре 1952 года меньше сотни.

Но жизнь моя была мне бесконечно интересна, все больше захватывала меня, и была заполнена до краев. Учеба была в ней и смыслом, и образом существования.

Оказалось, что Университет мне не в диковинку, по своему основному содержанию он стал как бы продолжением еще на пять лет педучилища.

Надо сказать в связи с этим, что университетские лекции, прежде всего по литературе, имея в виду, конечно, литературу русскую и советскую в первую очередь, не стали для меня ни первооткрытием, ни откровением. Увы, многие лекции по русской литературе не оставили в памяти и следа. Естественно, не в счет знаменитые Григорий Абрамович Бялый и Георгий Пантелеймонович Макогоненко, на лекциях которых яблоку было негде упасть. Они запомнились навсегда. Да и то, по совести говоря, это были несравненные исполнители историко-литературных тем, особенно связанных с Пушкиным. Это касается прежде всего Макогоненко, который сумел, как никто, в выступлении на лекции сочетать начала науки и искусства, привнося в это действо раскованность и импровизированность эстрады. И надо было не только слышать Георгия Пантелеймоновича, следя за его мыслью, но и видеть его, настолько эмоционально было его изложение и высок накал чувств, выстраданных за кафедрой. Бялый, тот, в отличие от Г. П., брал аудиторию ученостью и логикой, помноженными на высокое ораторское искусство.

Идя от среднего, проходного уровня литературоведческих лекций для первокурсников филфака, могу сказать, что им не в очень-то многом уступали занятия Василия Васильевича Курина, под влиянием которого я находился и в Университете длительное время. Если Василий Васильевич любил на занятиях по литературе порассуждать о Блоке и Достоевском, то здесь о них упоминали в лекциях разве лишь вскользь, как о чем-то второстепенном, маргинальном. Этот вопрос меня неотступно преследовал, и я не находил на него ответа. От филологического факультета я больше всего ждал языка и литературы в максимально возможном объеме (собственно, за этим я сюда и шел), и в этом мои ожидания оправдались не в полной мере.

С «поднятием занавеса» учебы первым предстал перед нами доцент Евгений Иванович Наумов со своим «Введением в советскую литературу», сильно разочаровавшим обилием общих мест и отсутствием в содержании курса действительно нового. И это все несмотря на ораторский дар лектора: не забыть, к примеру, горьковские слова «Вперед и выше!», которыми Наумов напутствовал нас, завершая курс.

Вторым сугубо филологическим курсом пропедевтического характера стало «Введение в языкознание». Его читал нам первым из профессоров-филологов представший перед нами Рубен Александрович Будагов, за которым привязалось кем-то данное прозвище «танцующая лошадь». Не знаю, чем навеяно оно, но Будагов действительно читал лекции своеобразно и необычно, как-то манерно, чересчур академично, чеканя каждый слог и пританцовывая при этом. Он являл собой саму профессорскую ипостась во плоти.

Полнейшими новизной и откровением повеяло на нас от курса по русскому фольклору профессора Владимира Яковлевича Проппа, читавшегося также в течение первого полугодия и завершившегося экзаменом. Он читал увлекательно, выделяясь среди других звонким, почти юношеским голосом. Его было ни с кем не спутать, начиная от сугубо профессорской бородки и кончая какой-то особой изысканностью фразировки (к примеру, слова «английский» и «библиотека» он произносил с ударением на первом слоге). По содержанию же его лекции, отмеченные печатью высокой научности, откровенно говоря, для большинства из нас, «первоклашек», были скучноваты: мы еще просто не доросли до них.

В моих глазах профессора были как святая святых филфака. Какое-то особо возвышенное чувство внушала мне, нищему студенту, сама мысль, что эти старые коридоры и аудитории видели на протяжении своего существования множество выдающихся ученых и служили берегами широкой и мощной реки жадных до знания молодых людей многих поколений. И теплело на душе еще больше при мысли, что здесь, под этими старыми низкими сводами можно было вот так, запросто, увидеть живого корифея филологической науки. К нему можно было подойти и заговорить, хотя это и было страшновато.

Довольно скоро я узнал, кто есть кто, и с пиететом поглядывал издали на крупнейших из филологических звезд: В. Ф. Шишмарева, М. П. Алексеева, В. М. Жирмунского, Б. А. Ларина, Б. Г. Реизова, М. С. Державина, М. И. Стеблин-Каменского, В. Е. Евгеньева-Максимова. Мне было приятно и радостно сознавать, что мы, студенты, принадлежим с ними к одному коллективу, дышим одним филфаковским воздухом.

Да, были профессора-филологи, вроде Г. А. Гуковского, отставленные от университета по идеологическим мотивам (за «космополитизм»), но водились и ученые-хамелеоны, выделявшиеся своими недюжинными способностями к идеологической мимикрии.

Уже будучи на выпускном курсе, весной 1956 года, я присутствовал при сцене, озадачившей меня до крайности. Студент Баранов, щеголявший, надо думать, не от зажиточной жизни в солдатском обмундировании и кирзовых сапогах, поспорил о чем-то с лаборанткой кафедры советской литературы и сказал что-то не понравившееся последней о заведующем этой кафедрой профессоре Л. А. Плоткине.

— Как вы смеете так говорить о профессоре!

— Какой же это профессор? Это — лакей, — как отрубил Баранов.

И самое интересное, что при своей явной невежливости к профессорскому званию вообще, Баранов как в воду смотрел по существу склоняемой личности. Лев Абрамович поразил всех исключительной маневренностью после ХХ съезда КПСС. В свете его решений он был вынужден дважды изменить название своего важнейшего труда «И. В. Сталин о литературе», сначала на «В. И. Ленин о литературе», затем на «Партия о литературе»…

Если посмотреть на учебный план нашего обучения на первом курсе филфака в 1951–1952 гг., то уже в первом семестре лекции шли одна за другой: введение в литературу, введение в языкознание, античная литература, русский язык, история СССР, новая история, экономическая и политическая география, наконец, основы марксизма-ленинизма, логика. Ценнейшими и так ожидавшимися мною здесь были, конечно, две вещи: системный выход на мировой, глобальный литературный ландшафт и иностранный язык, которым здесь для меня стал французский — благодаря П. Я. Хавину, сагитировавшему меня в пользу французского во время формирования групп на отделении журналистики («рекомендую, рекомендую, пусть и с азов, — дело наживное — такая литература, и Вы будете читать ее в подлиннике!»), хотя я и поступал с немецким. Ну, естественно, русский язык, который предстал перед нами в освещении на порядок более серьезным и академичным, особенно практическая стилистика русского языка, которой с нами занимался тот же Хавин, читавший также и лекции по ней.

Однако в ходе учебы на первый план выдвинулись предметы уж никак не филологического профиля.

Вообще самая первая лекция, прочитанная нам — всему потоку первого курса филологического факультета (а это 250 студентов) уже первого сентября была по «основам марксизма-ленинизма». На второй день занятий первой лекцией с утра была логика (Белавин), читавшаяся лишь для студентов-журналистов. Курс истории СССР также для одних студентов-журналистов читал и, надо сказать, ой как неважнецки, обладавший скверной дикцией, но зато весьма внушительной внешностью доцент истфака Степанищев. Он единственный представал перед нами на кафедре в ермолке. Видимо, сам понимавший, насколько дисгармонирует представляемое им на занятиях с его имиджем чуть ли не академика, Степанищев однажды простодушно объяснил студентам:

— Вы думаете, что я в ермолке, потому что мне холодно? Нет, у меня просто болит голова.

Намного позднее я узнал, что гуманитарные факультеты, имевшие межфакультетские кафедры (вроде той же кафедры истории СССР), пеклись в первую голову о надлежащей постановке преподавания своего предмета на своем факультете. Читать же лекции на другие подразделения они посылали отнюдь не лучших своих преподавателей, к числу которых явно принадлежал и наш историк. О нем, как мне уже в конце шестидесятых годов поведал В. В. Мавродин, на его родном факультете кто-то сочинил веселивший всех афоризм: «Великий путь прошла русская историческая наука — от Татищева до Степанищева».

Удивительно ли, что на лекциях, подобных степанищевским, мы не находили себе места от безделья и занимали себя чем-нибудь другим, кто во что горазд, о чем я еще скажу особо. Именно про такие лекции нашим однокурсником Женей Соловьевым были сочинены следующие вирши:

    Размышления на лекции
    Лекцию как будто читают нам.
    Все, сидя, во весь рот зевают опять…
    Перо лениво ползет по строкам,
    Безумно хочется спать.

[

    Ну, что ж, терпите, на то студенты вы
    И притом учитесь в Университете,
    Который стоит возле реки Невы!
    Говорят, это лучший университет на свете.

    Я пишу эти строки вам,
    А солнце льется в окна белоснежного зала.
    Тут нет места словам,
    Тут бы в лектора запустить чем попало.

    Да встать, да заорать: друзья,
    Смотрите в окно, на небо и Невы синеву,
    Скорей болванов-профессоров гоните
    И всей оравой гулять на Неву!

    Но за это немедля вылететь можно,
    До трех не сочтешь, не то что до ста…
    А потому мы, молча, скучаем безбожно,
    Или прячемся в мелких поэтических кустах.

На лекциях мы, то есть не чуждые хохмачеству приятели-одногруппники — Юра Аршинников, Владик Филимонов и я — соперничали в придумывании разных смешных названий мнимых книг, авторство которых мы приписывали студентам нашей четвертой (французской) группы. Естественно, при этом соблюдалась молитвенная тишина. В записках, которыми мы время от времени обменивались, мы цеплялись в нарочито преувеличенном и спародированном духе к недостаткам и особенностям каждого из нас, включая, конечно, и самих сочинителей. Лишь бы повеселее да понезаметнее скоротать время.

И вот из-под наших перьев выходило:

АРКАДИЙ ИВАНОВ. Смех — враг общественный. (Обличительная речь). ОН ЖЕ. Связь слов и мыслей (Философский трактат). ОН ЖЕ. Новые звуки в русском языке. ОН ЖЕ. Новое в науке о звуках (Диссертация). ОН ЖЕ. Французский язык длиннее русского. ОН ЖЕ. Влияние второй песни Гайаваты на произношение русского слова «ёж».

ГЕОРГИЙ АРШИННИКОВ. Философия желудка. (Критика вульгарного материализма). ОН ЖЕ. Как я дошел до такого состояния. ОН ЖЕ. Опоздания на лекции, их причины и способы воздействия на опаздывающего. ОН ЖЕ. Ископаемый человек на путях к прогрессу (АН СССР). ОН ЖЕ. Переписка с Гегелем. ОН ЖЕ. Изучение психического состояния молодых блох. ОН ЖЕ. Казачьи песни, приписываемые мною питекантропам. ОН ЖЕ. Колхозные частушки в исполнении певца Демодока. ОН ЖЕ. История леших (Диссертация). ОН ЖЕ. Основные функции моей жены. ОН ЖЕ. Нос в западноевропейских языках (Диссертация).

ВЛАДИСЛАВ ФИЛИМОНОВ. Буду делать хорошо и не буду плохо. ОН ЖЕ. Аршинников и его роль в мыловаренной промышленности. ОН ЖЕ. Как я поймал рифму во время соревнований по бегу. ОН ЖЕ. Новое в фольклоре (Четыре тома нецензурных выражений). ОН ЖЕ. Объемная величина рифмы и её вес (Обработка для сельской молодежи).

АЛЕКСЕЙ ЗЕНЬКОВ. Ты стояла у причала (Матросская лирика). ОН ЖЕ. Как мы зарезали старшину. ОН ЖЕ. Мотай на ус (Наставление для юнцов).

ЮРИЙ ЧИРВА. Футбол в Киевской Руси (Исследование). ОН ЖЕ. Аршинников в футболе (Научная фантастика).

ЛЕОНИД ЧЕРКЕЗИЯ. Некоторые особенности кавказских девушек (Диссертация). ОН ЖЕ. Почему на Капаказэ ночи жаркая?

И так далее, и тому подобное. Остается добавить что уже известный читателю А. Иванов был начисто лишен чувства юмора и имел просто чудовищное французское произношение, а также умудрялся сочетать достойную лучшего применения активность на практических и семинарских занятиях с очень и очень смутным представлением о предмете обсуждения. Г. Аршинников любил поесть, часто опаздывал, был склонен к заоблачным умствованиям и страсть как боялся слабого пола. Владик Филимонов был не чужд сочинительству, особенно стихотворному. А. Зеньков, староста группы, был самый великовозрастный из нас (1927 года рождения), носил матросский бушлат, брюки клеш и мичманскую фуражку как память о службе на флоте. Ю. Чирва был вне конкуренции как футбольный болельщик. Л. Черкезии, абхазу по национальности, впоследствии исключенному из Университета за поножовщину в общежитии, принадлежал знаменитый афоризм: «Дружба рождается в драке».

Вернемся к занятиям. Ничего естественнее самого тесного приобщения первокурсников-журналистов к практическому русскому языку уже с самого начала не могло и быть. Мы написали кучи «проверочных» диктантов, которые прочитывались нам преподавателями в убыстренном, «дикторском» темпе. Это оказалось не очень сподручным для многих из нас, находившихся в плену школярских представлений о данном виде учебного занятия.

Долгое время самым важным для нас было домашнее задание — «проработать» труд И. В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Наука о языке отступала здесь на второй план перед практически ассимилировавшим её марксизмом. Настоятельно рекомендовалось также досконально изучить сборник статей академика В. В. Виноградова «Против вульгаризации и извращения марксизма в языкознании».

Спасительный студенческий билет, открывший для меня двери замечательной библиотеки филфака, а вслед за этим и университетской библиотеки, обеспечил мне доступ к учебной литературе, включая и самую ходовую. Хотя очереди в библиотеке и в читальном зале были обычным делом, как, впрочем, и отсутствие свободных мест в последнем. Преподаватели марксизма-ленинизма и истории ВКП (б) быстро приобщили нас к хрестоматийным работам классиков, таким, как «Манифест Коммунистической партии», «Краткий курс истории ВКП (б)», «Основы ленинизма», «Империализм как высшая стадия капитализма», ставшим нашими настольными книгами практически с начала студенческой учебы. Каждому из нас настоятельно рекомендовалось иметь собственные экземпляры этих книг. А подготовка к семинарским занятиям по марксизму-ленинизму занимала у меня два полных вечера в неделю.

Что же касается собственно специальности, то выход на журналистику до третьего курса осуществлял по сути один лишь Петр Яковлевич Хавин, который на занятиях по современному русскому языку и стилю старался насколько возможно приближать нас к опыту советской журналистики, понимаемой им почти исключительно как публицистика. Пожалуй, единственный из всех занятых на нашем курсе преподавателей журналистики «папа Хавин» воспринимался нами как филолог полноценного университетского уровня. Другие же преподаватели журналистики (не в счет, разумеется, историки русской журналистики во главе с В. Е. Евгеньевым-Максимовым) фактически уводили нас в сторону от предметного профиля факультета и, будучи газетчиками до мозга костей, преподавали нам журналистику не как литературу, т. е. публицистику, а как газетное ремесло, без какого-либо признака теоретического подхода к избранной нами специальности. Второй штатный доцент (и тоже «по совокупности», т. е. без ученой степени), Б. А. Вяземский был далек от филологии, как Земля от Луны, будучи корифеем в сфере техники производства и оформления партийно-советской газеты. Адепт узкой журналистско-практической подготовки, прагматизации журналистского образования, более того, не скрывавший своей нелюбви к филологии как к чему-то праздному и бесхребетному, Вяземский отличался повышенной требовательностью к студентам на экзаменах по своему предмету. Я, например, его побаивался, да и не ходил у него в любимчиках.

К экзамену по технике производства и оформления газеты я готовился, как никогда.

Подготовившись по вопросам билета, я сел отвечать. Вяземский посмотрел на меня тяжелым взглядом и неожиданно вопрошает:

— А это еще что за прическа?

— Разве это имеет отношение к предмету? — отреагировал я вопросом на вопрос. И уже через пару минут я мог пожалеть, что сдерзил ему. Выслушав мой ответ на вопросы билета с каменным выражением лица, Вяземский с какой-то неистовостью принялся гонять меня по шрифтам лежавшего перед ним номера «Вечернего Ленинграда». Это не сулило мне ничего хорошего. Ведь завалить студента при подобной манере экзаменовки не могло составить большого труда. — Кегль? Гарнитура?

Мои одногруппники, готовившиеся к ответу, стали свидетелями этой превратившейся в поединок экзаменовки.

— Вынужден поставить пятерку! — досадливо сказал Вяземский, стукнув кулаком по столу. А я вышел в коридор «школы» с чувство победителя.

25 октября 2012
НОВОЕ В ФОТОАРХИВЕ
Логин
Пароль
запомнить
Регистрация

Ответственный за содержание: Проректор по научной работе С. В. Аплонов.
Предложения по внесению изменений можно направлять на адрес: s.aplonov@spbu.ru