- К столетию А. Ф. Бережного
- Летопись
- Учители и наставники
- Деканы
- Списки выпускников
- Наше здание
- Издания о журналистском образовании в ЛГУ-СПбГУ
- Они стояли у истоков журналистского образования в Университете
- Великая Отечественная война и факультет журналистики СПбГУ
- 75 лет университетскому журналистскому образованию
В комиссии, принимавшей вступительный экзамен в аспирантуру по журналистике, были А. В. Предтеченский, В. А. Алексеев, В. Г. Березина и С. В. Смирнов. Экзамен мой длился неслыханно долго — минут около сорока. И вот настала пора отвечать на третий вопрос: «Очерк в газете». Я отвечал спокойно и уверенно, ведь живой воздух газеты дал мне, как мне казалось, полную ясность относительно этого газетного жанра. Мне и невдомек было, что меня слушали не собратья по перу на редакционном собрании, а экзаменаторы, чей слух был настроен сугубо академически. Не успел я закончить ответ, как на меня градом посыпались их вопросы, и я как-то стушевался: как будто отвечаю все путем, а экзаменаторы чем-то недовольны, ведь если бы и в самом деле все было гладко — и вопросов бы не было, значит, что-то не так. Уж не хотят ли меня завалить?!
На такой пораженческой ноте я и выскочил в коридор, в котором ждали своей очереди еще четыре кандидата на это единственное несчастное место. «Все, — думаю, — пятерки уже не будет, а без пятерки по журналистике здесь и делать нечего. Похоже, надо собираться домой, обратно в Саранск».
Вижу знакомого, Вадима Кошкина, поступающего в аспирантуру по германской филологии. И решили мы — благо все на сегодня, кажется, уже позади — махнуть в знакомую коньячную на Невском, у кинотеатра «Баррикада». Уже на Университетской набережной, на автобусной остановке нас догоняет запыхавшийся С. В. Смирнов:
— Валентин Сергеевич!!! Вы куда? Вернитесь на кафедру! Комиссия только что объявила оценки всем сдававшим журналистику. Вам поставили четверку, это лучший балл из всех сдававших… Все потеряно? Нет, дорогой, потеряно не все.
Историю КПСС и французский язык я сдавал еще более решительно настроенный. В обоих случаях был «особо» отмечен.
— Хотя вы, как мне рассказывали, не блестяще сдали экзамен по специальности, мы решили рекомендовать вас в очную аспирантуру как потерявшего на вступительных экзаменах лишь один балл, — бросил на ходу мне, нетерпеливо мнущемуся в ожидании его перед Петровским залом, А. Ф. Бережной, который спешил на заседание Ученого совета.
И вот я, зачисленный в аспирантуру ЛГУ, приехал в Саранск «открепляться». Меня, размахивающего справкой о зачислении в аспирантуру, встречают в редакции как триумфатора. — Все наверх! Валентин Соколов дает первую в своей жизни пресс-конференцию!
П. В. Шавензов, к которому я явился с докладом о поездке в Ленинград, встретил меня не только доброжелательно, но даже приветливо:
— Молодец, Соколов! Как ни грустно с тобой расставаться, но, видно, придется… Вот тебе мой сказ на прощание. Я дам тебе возможность заработать на дорогу, ведь ты не к теще на блины поедешь. Задержись у нас на месячишко-другой, поработай на прощанье всласть, оплачу все, что напишешь, если даже дело не пойдет дальше гранок.
Так я и поступил, благо А. Ф. Бережной в ответ на мою телеграмму в Ленинград дал добро на мою задержку. За вторую половину октября и первую неделю ноября я написал для «Советской Мордовии» два фельетона и десятка два машинописных страниц разных прочих материалов. Провожавший меня к поезду мой последний заведующий Серафим Федорович Шабаев (такой грустный, всепонимающий, западающий в душу взгляд, как у него, я видел только у Ф. А. Абрамова) благословит меня следующим напутствием: «Радуемся за тебя. А альпинистского упорства в тебе достаточно, чтобы взобраться на вершину».
Внезапный прыжок назад, в университетскую учебу, каким бы фантастическим он ни казался, был для меня реальной точкой отсчета, началом новой жизни, в которой еще предстояло освоиться. Мне это стало совершенно ясно, как только я вновь появился под священными сводами Университета. А он был и тот, и не тот, как тот и не тот одновременно был я сам. Много воды утекло за эти три с лишним года, многое переменилось, переиначилось. Но почти все главное осталось как прежде. Опять я вселился в общежитие — на этот раз аспирантское, новое, которое только что открылось на Симанской, 25. Отсюда можно было ходить пешком и на факультет, и, что еще важнее, — в библиотеку Академии наук, расположенную рядом с главным зданием университета.
В комнате вместе со мной оказался аспирант кафедры советской литературы Эрлен Киян, собравшийся написать диссертацию о поэзии Дмитрия Кедрина, таджик Ахмат Абдуллаев, аспирант — иранист с восточного факультета, и китаец Цянь Гуаньинь, занимавшийся В. Г. Белинским.
Каждый из нас по утрам уезжал «в город», чаще всего в библиотеку или в архив, а ближе к вечеру возвращался в общежитие, где мы коротали время, оставшееся до сна, за чтением либо за другими нашими делами. И что было любопытнее всего для меня, старого охтенца, жизнь наша здесь протекала в еще более суровой, спартанской обстановке, нежели в студенческие годы. Жили, положа руку на сердце, попросту скучнее, чем это бывало на Охте.
Но все это было не так уж важно. Главное заключалось, в том, что с самого моего первого шага под моросящим сентябрьским небом я буквально упивался ленинградским воздухом, переживая чувство неизъяснимого душевного подъема, пьянящей свободы. Удручающая, пожирающая все силы газетная поденщина наконец-то осталась позади.
Меня охватывала радость при мысли, что мои мечты сбылись, я — в Университете, а здесь судья у меня один — совесть.
Не без помощи Сергея Васильевича Смирнова, не последнего человека на филологическом факультете уже потому, что он был секретарем факультетской парторганизации, я был во всех отношениях удачно сориентирован в теме диссертации, в качестве которой вначале мне была предложена французская газета «Юманите», а потом левая французская журналистика предвоенного десятилетия. Однако заочно назначенный моим научным руководителем преподаватель кафедры зарубежных литератур Виктор Евгеньевич Балахонов находился в научной командировке во Франции. Я был ему представлен в качества его подопечного только по его возвращении домой в начале 1960 года. Было это в коридоре филфака, на втором этаже. Виктор Евгеньевич, который, похоже, не был в восторге, что какого-то «журналиста» ему навесили на баланс, осведомился при нашей первой встрече лишь насчет одного — как у меня с французским?
— Нет ли у вас в портфеле номера «Юманите»? Дайте, пожалуйста, на минутку, — сказал он мне.
— К сожалению, нет. Но у меня есть «Канар Аншене».
— О, это еще лучше.
Я, уже имевший возможность убедиться в том, что парижская еженедельная газета «Канар Аншене» («Закованная утка») делается на таком своеобразном французском языке, с густой примесью парижского арго и доведенной до блеска иносказательностью, что не всегда можно с успехом разобраться в хитросплетениях ее текста, перевел кусок текста, указанный мне Балахоновым. Он, видимо, был удовлетворен, и к теме о языке мы больше никогда не возвращались.
При заполнении аспирантского плана было решено, что, во-первых, темой моей диссертации станет не одна газета «Юманите», как это виделось на кафедре, а вся периодическая печать Франции от Народного фронта до Второй мировой войны, а во-вторых, мой кандидатский экзамен по специальности, намеченный на ноябрь 1960 года, будет посвящен исключительно публицистике антифашистского Народного фронта тридцатых, причем не только Франции, но также Англии и Чехословакии.
В старинном здании филфака по Университетской набережной, 11, внешне как будто ничего не изменилось за время моего отсутствия, все осталось на своем прежнем месте — просторный вестибюль первого этажа с двумя гардеробами в подвальных помещениях слева и справа, широкая парадная лестница, ведущая на второй этаж, знакомые номера аудиторий. Преждевременно ушел из жизни И. П. Еремин, переманили в Москву А. В. Западова. Зато вернулись на факультет только что освобожденные С. С. Деркач — на кафедру русской литературы и А. И. Доватур — на кафедру классической филологии. Шутка ли сказать, зеленая молодежь, поступавшая на филфак в год нашего окончания, уже учится на предпоследнем, четвертом курсе.
Гул XX съезда докатился до филфака осенью 1956 года. А тут еще события в Венгрии. Именно тогда по Ленинграду поползли слухи о волнениях и сходках в Университете. На заседании самодеятельного литературного объединения филологического факультета (ЛИТО) произошло бурное обсуждение романа Дудинцева «Не хлебом единым», на котором были освистаны все преподаватели. ЛИТО закрыли. Во время ноябрьской демонстрации на Дворцовой площади группа студентов, предводительствуемая Михаилом Красильниковым, выкрикивала лозунги «Свобода народу!», «Даешь демократию!», «Независимость Латвии!». Было арестовано десятка полтора-два студентов, которых, впрочем, почти сразу выпустили. Задержали лишь одного Красильникова. На этот случай в комсомольской газете «Смена» Борис Гусев откликнулся следующим стишком на мотив популярной тогда песни «Мишка»:
Миха. Миха, знать придется лихо
Нынче декадентскому дерьму.
Самая нелепая шумиха –
То, что ты сейчас попал в тюрьму.
Между прочим, Красильников все-таки окончит филфак, правда, заочное отделение. Я сам присутствовал в мае 1960 года на защите им дипломного сочинения в тридцать восьмой аудитории (что-то о Маяковском как о представителе поэзии русского футуризма), защите, прошедшей вполне благополучно и даже бодро.
Средний, «поточный» студент во многом был не тот. С одной стороны, он стал как бы менее политически наивным, чем наш брат, с другой — не таким взрослым и целеустремленным. Не могла не броситься в глаза некоторая подчеркнутая независимость по отношению к преподавателям. Студент мог даже недвусмысленно выразить свое отношение к отдельным пунктам учебного плана:
Леонид Соломонович Бляхман,
Я задам Вам коварный вопрос:
А на кой — отвечайте же — лях нам
Экономика пром- и сельхоз?
О таких настроениях лучше всего говорят не лишенные ядовитости слова самодеятельной песенки о Б. А. Вяземском, которую распевали в общежитии студенты-журналисты:
Это кто вдали маячится?
Вяземский, Вяземский.
От кого студенты прячутся?
Вяземский, Вяземский.
Был я в «Красной газете», друзья,
Был ночным там редактором я.
И давал я всласть
Всем, кто хаял Советскую власть.
Хлеб с водою вы погложете,
Гложете, гложете,
Партбилет на стол положите,
Ложите, ложите.
И в то же время студент, как и прежде практически стопроцентно состоявший в комсомоле, сделался каким-то волглым и скучноватым, из души его, как казалось (к счастью, во многом ошибочно) непросто высечь искру энтузиазма. Из новой литературы говорили в первую очередь о ворвавшихся метеорами в духовную жизнь наших столиц «Мастере и Маргарите» Булгакова, «Триумфальной арке» и «Трех товарищах» Ремарка, об Эренбурге с его «Оттепелью» и о Солженицыне, повесть которого в «Новом мире» вызвала целый сдвиг в духовно-нравственном фундаменте нации. В студенческих застольях звучали до сей поры мне неведомые песни.
Ах, да что ж тут говорить, что ж тут спрашивать,
Вот стою я перед вами, словно голенький.
Я с Нинулькою гулял, да с тети Пашиной
И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.
Поясок ей подарил поролоновый
И в Палату с ней ходил Грановитую.
А жена моя, товарищ Парамонова,
Находилась в это время за границею…
Я к ней в ВЦСПС, в ноги падаю,
Говорю, что всё во мне переломано,
«Ты прости, что я гулял с этой падлою,
Ты прости меня, товарищ Парамонова!»
А она как закричит, вся стала черная:
«Я на слезы на твои ноль внимания,
Ты мне Лазаря не пой, я ученая,
Ты людям все расскажи на собрании».
…Ну поздравили меня с воскресением,
Залепили строгача с занесением, и т.д.
На устах были песни Булата Окуджавы «По смоленской дороге», «Последний троллейбус», «Мама, мама, это я дежурю…», «Один солдат на свете жил».
Встречаясь со своими однокашниками, которые все эти три года прожили в Ленинграде безвылазно, я ловил себя на мысли, что и я в чем то уже не тот («Ты, Валька, уж больно посерьезнел»), и они уже не те. Нас роднило только общее прошлое, а искали мы уже разное, и каждый по-своему. Видно, поэтому мы все как бы смотрели в разные стороны, по-разному думали и во многом по-разному чувствовали. При встречах мы спорили немного, наверное, не хотели, чтобы между нами были какие-то размолвки — неизбежные из-за возникшей с годами разницы во взглядах и мнениях. Но важнее и превыше всего, всех наслоений последнего времени, было общее стремление сохранить между нами старые добрые отношений.
Я старался найти в повзрослевших товарищах моих студенческих лет стержень, ту основу личности, которая определяет все существенное и ценное в человеке и которая — после Мордовии я был твердо убежден в этом — есть вера в добро и справедливость. Прочее — вся масса знаний, мнений, желаний, впечатлений — лишь оболочка. И уж никак не определяет нравственный облик человека так называемая «общая культура».
Глядя на моих собеседников, слушая их, я нередко думал про себя: сомневаться в жизни — значит искать, что-то отрицать и одновременно что-то утверждать, постоянно сопоставлять свои идеалы с фактами жизни. А ведь глубокомысленный скептицизм по отношению ко многим и многим вещам, которые народ полагал святыми и незыблемыми, кое-кто считал хорошим тоном. Мне все чаще доводилось слышать поданные под флером обманчивой аполитичности крикливые речи. Они были исполнены патетики отрицания — и ничего серьезного не прелагали взамен отвергаемого.
А кто такой я сам, чтобы вершить суд? — спрашивал я себя. И зачем я вернулся в Университет? Что меня сюда привело? Призвание? А, может, слепая и вездесущая случайность? Снова я уткнулся в вопрос вопросов, так мучивший меня на журналистской работе. Ведь пути случайности неисповедимы. Она то становится неожиданной и щедрой благодетельницей, то превращается в злого и коварного недруга. Не попадись на моем жизненном пути в 1958 году мой добрый гений С. В. Смирнов, где бы я был сейчас? Вряд ли я отважился бы вернуться в Университет — не такой уж я был целенаправленный диалектик, чтобы так закрутить спираль своей жизни. Обстоятельства могли сложиться совсем по-другому, и кто знает, как.
Сергею Васильевичу в кратчайшие сроки удалось сделать очень важную вещь — внушить мне взгляд на аспирантуру — а до этого она мне казалась недоступным обиталищем небожителей — как на вещь совершенно обыкновенную, где готовятся в преподаватели самые обычные люди. В моем представлении моя «ниша» на факультете постепенно обрела не только закономерность, но и законность — вопреки зловещим словам одного из моих конкурентов, провалившихся при поступлении («взяли на кафедру какого-то Соколова и теперь не знают, на какой стул посадить его»).
И хотя наряду со многим новым мне пришлось привыкать к новому наименованию моей скромной особы в университете, казавшемуся мне безбожно завышенным, — «молодой ученый», к весне 1960 года я уже четко знал: я занял свое место под луной, отнюдь не ошибшись дверью. К этому времени я уже воочию убедился, что моих природных, образовательных и профессиональных данных достаточно для того, чтобы стать полноценным преподавателем Университета, пусть и самым обыкновенным. Кроме того, в моем представлении сложился такой стереотип ученого, в рамки которого я вполне мог бы вписаться и для которого трудолюбие и усидчивость значат не меньше, чем талант, а то и больше. А работать, как одержимому, — это уже в моих правилах.
Помогало мне, и в немалой степени, существовавшее тогда в Университете общее чрезвычайно уважительное отношение к аспиранту как к таковому. Было общепринятой нормой у преподавателей всех уровней смотреть на аспирантов как на равных себе. А в феврале 1961 года мне в порядке «доцентской практики» дали 150 часов педагогической нагрузки (естественно, на «общественных началах»). Выразилась она в семинарских занятиях по теории и практике партийно-советской печати, которые я проводил на четвертом курсе вечернего отделения. Никаких специальных инструктажей и наставлений перед занятиями я не удостоился ни от самого А. Ф. Бережного, ни от кого-либо из преподавателей. Все считалось как бы само собой разумеющимся. Видимо, рассудили, что я должен владеть и материалом занятий, доверенных мне, и методикой их проведения.
И если я по самому преподаванию мог идти только от прецедента, то есть от сохранившегося в памяти представления о том, как нам преподавали в аналогичных обстоятельствах, то все было гораздо проще с самим содержанием занятий, одухотворенным живой, ненадуманной практикой моей газетной работы. Я шел от совсем недавнего редакционного опыта, оказавшегося поучительным и для слушавших меня студентов. Кафедра была удовлетворена моим преподавательским дебютом, как, судя по всему, и студенты. Безгранично был рад я сам.