С. М. Виноградова, профессор кафедры теории журналистики, выпускница факультета журналистики СПбГУ 1972 года

ЭПИЗОДЫ

СТРАНИЦА ИЗ ДНЕВНИКА

13 ноября 1967 г. Понедельник. Первый курс

Почему этой осенью листья на тополях так долго остаются зелеными?

Мне семнадцать. Моя студенческая жизнь наполнена событиями через край. Информация (как говорит Сергей Васильевич Смирнов) исключительно велика. Много радостей, неприятностей, разочарований (ну и, конечно, надежд). Каждая минута (я не говорю уже о днях, неделях и месяцах) делает меня настолько старше, что становится жутко. Живу словно в длинном современном фильме с неопределенным финалом. Болтаюсь по городу — не одна. Читаю. Как сказал мне один умный человек: «Главное — книги, но с головой». Думаю. Чаще всего о любви. Никаких творческих удач. В редакции громят + душевный кризис + собственный эгоизм + … можно продолжать до бинома Ньютона. Полоса черная — полоса белая. «Тигерь» и «зеберь». В общем, жить тяжело. Но жить не скучно.

Несколько дней назад были на демонстрации. Наша колонна пропускала кого-то, мы с Женькой Воробьевым сидели на скамейке в сквере. Мимо проходили люди. Старушка в медалях, влюбленная парочка, подводник с ночной пирушки, у которого не получилось веселья.

Я: Когда хочется веселья для себя самого, ничего из этого не выходит.

Женька: Ты не увлекалась фантастикой?

Я: Нет.

Женька: Я читал про планету, на которой нет понятия «я». Все связаны между собой в одно неразрывное целое, и существует только это большое «я»…

Если бы существовало это целое (конечно, если оно не муравейник), человек, наверное, смог бы радоваться не только своей зарплате, своему дню рождения, но и радостям всех. Он смог бы полностью доверять другим. А если в тебя верят, начинаешь верить в себя…

Сегодня тринадцатое, да еще понедельник. Но день получился не таким уж плохим. Самым хорошим оказалось неожиданно ослепительное солнце. Оно прорвалось из-за туч внезапно и залило нашу аудиторию теплым — именно теплым — светом…

СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ СМИРНОВ

Все началось с экзамена, на котором я не могла вспомнить никакого иного постановления о партийно-советской печати, кроме как о товарище Задове. Причиной тому послужили белые ночи, сирень на Марсовом поле, мальчик с синими глазами, в которого я безнадежно влюбилась… На душе было паршиво. И не из-за четверки, выбивавшейся из ряда отличных оценок, к которым я самонадеянно привыкла (и которыми даже гордилась по безнадежной глупости девятнадцатилетней зубрилки). А из-за того, что потеряла доверие Сергея Васильевича. Случилось ли это на самом деле, не знаю. Но практические занятия, которые вел Смирнов, на целый год стали моим неотвязным кошмаром. Один вариант отвергнутого очерка сменял другой, летели в корзину клочья неудавшихся фельетонов. Казалось, меня избивают публично, а однокурсники радуются моим неудачам. На самом деле шло мое взросление. Начиналось осознанное отношение к творчеству, к мысли, к слову. Вырабатывалось умение критически относиться и к своему «шедевру», и к его критике, и, уж извините, к его критикам. Формировалась жизнестойкость, росло упрямое желание не сдаваться. Как все это пригодилось потом, в моей будущей, далеко не безоблачной научной и педагогической жизни!

Первый раз Сергей Васильевич похвалил меня на пятом курсе. На студенческой научной конференции, когда я делала доклад «о творческой лаборатории буржуазного журналиста». Кто бы в 1971 году мог предположить, насколько актуальной эта тема станет через четверть века, когда мы без оглядки начнем перенимать опыт наших западных коллег — и в лучших, и, увы, в худших его образцах… Но тогда кличка «журналюга» еще не была изобретена, о рыночном характере (по Фромму) мы еще не помышляли, и Сергей Васильевич говорил о чем-то другом. О чем — забыла. Думаю, что просто ничего и не слышала. Окаменела, когда он вышел за трибуну и произнес мое имя. Скорее почувствовала, чем поняла: меня признали.

Потом была аспирантура. В 1975 году началась моя преподавательская работа. Первое, что я сделала, — попросилась на лекции Сергея Васильевича. Честно отходила на все, столь же честно их законспектировала, не менее добросовестно проштудировала. Абсолютно уверена: это был гениальный курс по жанрам журналистики. Сегодня не слишком в чести понятие «диалектика», но Сергей Васильевич рассматривал жанры именно диалектически, в гегелевском смысле этого слова. Речь шла не о жесткой застывшей схеме, сковывающей творческий потенциал человека пишущего, а о динамичном процессе развертывания органического единства «содержание — форма» с присущим ему многообразием и широчайшими возможностями поиска нового.

Постепенно мы с Сергеем Васильевичем становились коллегами. Но в душе я так и оставалась его ученицей.

Десять лет назад по одному из праздничных поводов мне поручили подготовить небольшую публикацию о наших учителях. Были в ней и две строчки о Сергее Васильевиче Смирнове. Старалась не покривить душой, не сфальшивить, не удариться в пустой юбилейный пафос. Хорошо помню слова благодарности, которые услышала от Сергея Васильевича после выхода той статьи в свет. Они слишком значимы, и я не буду их произносить всуе. Еще и еще раз скажу за них спасибо.

ЗОЛОТЫЕ ПЕСКИ БОЛГАРИИ

Мы ехали за границу, в Болгарию. В первый раз. На ознакомительную практику, в порядке безвалютного обмена.

Мимо проскочила Румыния, оставив в памяти крики бежавших за поездом мальчишек: «Давай, русский, советский, давай!», и бутылку вермута, которую один из самых ушлых наших однокурсников успел на что-то удачно обменять на вокзале в Бухаресте.

Болгария встретила нас изнуряющей жарой. Может быть, поэтому деловая часть практики, с душными аудиториями, официальными встречами, хождениями (или хожениями, как у Афанасия Никитина?) по редакциям, казалась скучной и утомительной. Но какой романтикой была наполнена лишенная налета официозности и неискренности другая ее часть! Интересно было все. Общение с людьми, говорившими «нет», согласно кивая головой. Прохладный и строгий мир монастырей с темными ликами икон и космизмом древних церковных напевов.

Денег у нас было до неприличия мало, поэтому меркантильные сюжеты почти никого не обременяли. Стакан дешевого (самого дешевого) сухого вина и салат с брынзой — самая большая роскошь, которую студенческая братия себе позволяла. С нас словно слетала шелуха, и мы по-новому начинали видеть друг друга — всех, с кем уже четыре года проучились вместе. Бесконечные разговоры под южными звездами, сигаретка с ментолом (одна, не больше, да и то тайком, чтобы не застукали преподаватели, руководившие практикой), откровения, произнесенные самозабвенным шепотом, и клятвенные обещания хранить тайну чужой исповеди до могилы…

София, Пловдив, Варна…

В Варне жила и сейчас живет Алла Гигова — наша соотечественница, вышедшая замуж за болгарина и весьма успешно работавшая в местной газете. Собственно, Алла и познакомила нас с Болгарией. Та самая, скучная часть практики наполнилась смыслом и перестала вызывать у всех тихое сопротивление исключительно благодаря неиссякаемой энергии и неистощимой доброжелательности этой замечательной женщины. Оптимизму Аллы, казалось, не было предела (это ощущение возникает при каждой новой встрече с ней). Как-то возвращались мы с экскурсии на допотопном пароходике. Поднялись волны. Появились все признаки эпидемии морской болезни, и Алла мужественно бросилась нас спасать. Нет, не с помощью валерьянки, валидола или особых болгарских снадобий (впрочем, тогда она научила меня болгарскому массажу, которым я и сейчас пытаюсь лечить всю семью от остеохондроза, головной боли и прочих интеллектуальных недомоганий). Алла начала петь. Старые болгарские песни — веселые и печальные, интернациональные «Подмосковные вечера» и неизменную «Катюшу». Подпевали все, независимо от владения языком исполнения и знания текста. Хор получился нескладным и нестройным, но о морской болезни очень скоро забыли…

В студенческом общежитии, где нас разместили, в одной комнате оказались трое — Валя Гусева, я и болгарская девочка Дора. Она готовилась к переэкзаменовке. Сидела мрачная и была похожа на нахохлившегося совенка. Неожиданные соседи ей явно мешали. Что-то не ладилось, если память не изменяет, с политэкономией. Но, так или иначе, мы очень быстро подружились. Пили кофе с яичным желтком, растертым на сахаре, вместе ходили по городу, болтали. Она понимала наш русский, а мы ее болгарский. Расставались друзьями и долго переписывались. Сын Доры родился на пару лет раньше моей дочери, и мы шутили, что поженим наших детей.

Многое изменилось. Тихо сошла на нет переписка с Дорой. Не знаю, есть ли сейчас у нас на факультете болгарские студенты и аспиранты. Когда отмечали пятидесятилетие журфака, болгарские коллеги жалели, что традиция студенческих обменов утрачена. Думали, как ее восстановить, и надеялись, что это удастся.

В конце девяностых мне посчастливилось побывать на стажировке в сказочно прекрасном Маастрихте. Группа состояла в основном из преподавателей англий-ского языка, приехавших из Восточной Европы. Во время одного из кофе-брейков разговорились о настоящем и прошлом наших стран. Люди постарше начали вспоминать русские слова, обороты, фразы. Что-то забылось, что-то звучало просто смешно, и мы как-то слишком развеселились. Нас остановила дама из Болгарии: «Хватит говорить по-русски, мы здесь, чтобы учить английский». Так-то оно так. Но что-то меня царапнуло, и довольно сильно. Почему-то стало грустно. Может быть, потому, что в моем альбоме хранится фотография черноглазого пятилетнего мальчика — сына Доры, и я не знаю, каким он стал в свои тридцать лет.

КАПУСТНИК

Как нам было весело! Мы, уже старшекурсники, готовили капустник. Естественно, в стихах, с песнями и танцами. Он был о нас, о журфаке, но действие происходило на Олимпе. Простыня, завязанная на одном плече, должна была изображать что-то вроде тоги (хотя, это, кажется, из римской истории, а как данная часть туалета именовалась у греков, не помню). Зевс, как положено, метал громы и молнии, подчиненные, как им надлежало, трепетали, три грации, как следует из самого определения, покоряли публику своим несравненным изяществом. И куда оно только девалось за прошедшие тридцать три года! Как всегда, на репетициях все шло блестяще, понравилось даже представителю парткома, который к нам, признаюсь, захаживал. Мы были непосредственны, юмор лился рекой. А впрочем, кто в своей жизни не поддавался очарованию соуча-стия в театральном действе…

Все сломалось на генеральной репетиции. Шутки уже не казались веселыми, куда-то исчез кураж, все стало скучным и вялым. Мы сидели за кулисами кукольного театра (того, что на улице Некрасова), охваченные тоскливым предчувствием провала. К тому же Олег Сатаев, признанный факультетом гений и, по сценарию, чуть ли не главный небожитель, нечаянно стряхнул на меня пепел сигареты. Тоже нервничал. Запахло паленой шерстью моего выходного платья, а по колготкам поползла предательская петля (ее замазали канцелярским клеем, отчего она стала выглядеть более рельефно, а капрон намертво приклеился к ноге). Оставалось уповать только на вышеупомянутую простыню, в которую надлежало задрапироваться, но и ее складки, как назло, ложились не так.

То ли сама сцена маленького, вместе с тем настоящего театра, с ее бархатистым черным задником, глушившим ослепительный свет юпитера, то ли просто азарт юности, то ли еще что-то подействовало совершенно непонятным образом, но к нам вернулось вдохновение. Все закрутилось, закружилось. Зал смеялся. Это было главное.

Сколько раз потом мне довелось восхищаться талантливостью все новых и новых поколений студентов, занявших наше место на факультетской сцене. И немножко, по-хорошему, завидовать им. Они смелее, раскованнее. И юмор их острее, и артистизм выше нашего тогдашнего. Но ничего не поделаешь, что пройдет, то будет мило. Вспоминаю тот, наш новогодний капустник. Для меня он остался лучшим.

ГАЗЕТА НА СТЕНЕ

На одном из недавних научно-практических семинаров мне из зала бросили реплику: «А что делать, если газет не будет?» Я отшутилась: «Станем писать на стенах!» Смеялись очень долго — и на семинаре, и после. Но согласитесь, четверть века назад, наш, да и любой другой факультет, трудно было себе представить без стенной газеты.

К стенгазете тогда относились вполне серьезно и, я бы сказала, трепетно. И не потому, что она являлась органом парткома, профкома и комсомольской организации. Она в ту пору была для нас не только пробой пера, но, если хотите, и первой пробой своих организаторских способностей. Мы учились формировать творче-ский коллектив, находить идеи, связывающие хаотический, на первый взгляд, материал, отстаивать право на собственную концепцию номера, на свое видение его содержания и формы. Звучит несколько напыщенно, но так оно и было.

Я не застала легендарной филфаковской стенгазеты, о которой слагали легенды. Четверостишье «От клозета до клозета протянулась стенгазета» отразило не только топографию филологического факультета, но и грандиозность самого издания. Традиция горизонтально склеивать занимавшие несколько погонных метров три или четыре полотнища ватмана и на них размещать свои заметки, рисунки, фотографии, стихи, шутки-прибаутки сохранилась на долгие годы.

Стенную газету, сделанную нашим первым курсом, не просто забраковали. Ее размазали по стенке (нечаянно получилось что-то вроде каламбура). Кто-то из старшекурсников все перечеркнул известным изречением: «Прежде чем что-то писать, посмотри, как красив чистый лист бумаги» (цитирование свободное).

А сегодня хватит ли нам смелости задуматься о девственной чистоте белого листа бумаги или о нетронутости только что созданного в Word’е документа? Сдается, что сейчас слова достаются нам слишком легко. Легко думается, легко пишется, легко печатается. А вот читается ли?

МОИ УНИВЕРСАНТЫ

Если я скажу, что всем лучшим я обязана студентам, не верьте. Вранье чистой воды. Правда заключается в том, что очень многим хорошим в себе я действительно обязана студентам. Мне кажется, что тридцать лет не я, а они учили меня.

Воспитывать начали сразу, как только я стала преподавать. Кто-то был младше меня, кто-то одного со мной возраста, а кто-то и попросту старше. Староста группы первокурсников, которую я курировала, на одном из «классных часов» потребовал: «Вы должны, Светлана Михайловна, применять к нам меры не только морального, но и административного воздействия!» Переведу: «Будьте с нами строже, уважаемый преподаватель!» К стыду сказать, до сих пор не выходит, не вышло и тогда. Зато сложилось другое, на мой взгляд, более ценное. Мы обрели взаимопонимание и доверие. Мы не были другу безразличны.

Однажды произошло ЧП. Пропал студент. Не посещал лекции. Не звонил друзьям. Не встречался с любимой девушкой. С каким содроганием мы с Людмилой Ивановной Житеневой (старшим куратором то ли курса, то ли всего факультета — точно уже не помню) обсуждали, обращаться в милицию или попытаться найти Ивана Ивановича Иванова (это, конечно, не настоящее имя) собственными силами. Студенты (кстати, они первыми подняли тревогу) сбились с ног в поисках общих знакомых, знакомых их знакомых, родственников, свойственников и т. д., и т. п. К тому же мальчик не был ленинградцем, и это осложняло ситуацию. Случись что-то серьезное, мы с Людмилой Ивановной точно лишились бы работы. Последней надеждой стал адрес тетки, жившей за городом. Туда мы и отправились с одним из самых взрослых моих студентов, уже прошедшим армию. Скорее, он был моей поддержкой, нежели чем я его. Меня основательно потряхивало. Сознаюсь, из откровенного страха, что и здесь ничего не узнаем. Но, в каком-то смысле нам повезло. В уютном сельском доме преспокойно отсиживался живой и здоровый «вьюнош», условно названный нами Ваней. Оказалось — «любовь одна виновата», как пелось в одном из шлягеров того времени. Поссорился с однокурсницей, действительно очень славной, умной, одаренной, симпатичной, пригрозил покончить с собой… и исчез. Не знаю, помирилась ли с ним девушка. Студенты не смогли. Они попросили Ивана Ивановича перейти в другую группу: его шутка оказалась слишком жестокой…

В работе мне очень долго мешал возраст. Заочники чаще всего были старше меня. Как-то перед экзаменом староста одного из курсов ОЗО пригласил меня… в ресторан. Подозреваю, что это было ответственное спецзадание, порученное ему группой накануне экзамена. К тому же студенты явно сочли, что тощая девчонка с зализанными волосами не сможет устоять перед роскошным экземпляром мужчины, коим этот староста, по-видимому, был всенародно признан. Метр семьдесят моего роста на фоне этого ливанского кедра, не в обиду реликтовой флоре будь сказано, выглядели несерьезно. Боже, в какой смертной тоске я выслушивала его не то бубнеж, не то угрозу: «Михална, пошли в ресторан!» Узнав, что обольщение не состоялось, группа приуныла. Это было очень заметно перед экзаменом, который, кстати, прошел вполне благополучно, и мы все облегченно вздохнули… Каждый о своем.

Забывают ли нас студенты? На полувековом юбилее факультета в гардеробе мы столкнулись нос к носу с Леонидом Парфеновым. Тогда, в середине 90-х, он уже снискал широкую известность. Я кивнула Парфенову не как бывший преподаватель, а скорее, как поклонница таланта, и готова была пройти мимо. Но натолкнулась на его неожиданную улыбку.

— А, куратор!

— Неужели помните?

— Помню.

— А что именно?

— На занятии обсуждали очерк. Вдруг некто N (опять опускаю фамилию. — С. В.) надувается и заявляет мне: «Буду я выслушивать всяких там интеллигентов!» Вы довели занятие до конца. Потом сказали: «А Вас, N, попрошу остаться». Я понял, зачем.

По совести, эпизод этот абсолютно выскочил из моей головы. Все восстановилось в памяти только после разговора с Парфеновым. Я не собиралась ни убеждать, ни переубеждать студента, которого оставила после занятия. Мне тоже было больно. Меня тоже обидели. Унизили то сословие, которое когда-то взяло на себя гордую миссию хранителей культуры. Нельзя было не вступиться за поруганную честь интеллигенции, к коей смею себя (может быть, самонадеянно) причислять.

Есть студенты, которые выбирают нас, есть студенты, которых мы выбираем. Так было с Ирой Смирновой (не родственницей, а однофамилицей С. В. Смирнова). Проверяя работы заочников, я откладывала в сторону самые интересные. Такой мне показалась контрольная студентки Смирновой. Мы встретились, поговорили, я переманила Иру на кафедру зарубежной журналистики, которой тогда имела честь заведовать. Ира написала у нас прекрасное дипломное сочинение, затем защитила интересную кандидатскую диссертацию. Выпустила в свет несколько книг. Сейчас она докторант факультета международных отношений, и я консультирую ее работу.

Стали друзьями моего дома аспирант из «континентального» Китая Ли Динсинь и аспирантка из Тайваня Чиу Джуэй-Куэй, или просто Марта. Мы втроем ходили смотреть фильм Никиты Михалкова «Сибирский цирюльник». Марта плакала, а Ли сказал: «Я всегда знал, что русские — великий народ».

Восемь лет у меня учился малагасиец с длинным именем Хери Андрианасулу Мампиунуна Бенджамен. Пять лет как студент, три года как аспирант. Поначалу мы не всегда понимали друг друга. Диссертация шла тяжело. Было трудно расшифровывать тот язык, который Хери почему-то считал русским. Но за корявыми фразами, до смысла которых мы долго добирались совместными усилиями, прятался такой самобытный и такой интересный материал, что не довести исследование до конца было бы преступлением. В конце концов, работа получилась. Ее признали. Хери Андрианасулу стал одним из первых журналистов, получивших ученую степень кандидата политических наук.

Особо надо сказать о моих студентах и аспирантах из Африки. Мне сложно назвать африканскую страну, из которой к нам не приезжали учиться. Пожалуй, никого не было из ЮАР, когда там царил апартеид. Конечно, с африканцами не все было просто. С кем-то было трудно нам. Многим было трудно у нас. Это понятно. Когда я спрашивала, чего африканцам больше всего не хватает в России, они отвечали: «Солнца!» Несмотря на это, мои студенты и аспиранты из «далекого континента» (как писали когда-то в газетах) сумели внести свой кусочек солнца в мою преподавательскую жизнь. Никогда не забуду, как, удивительно тепло поздравили меня с присвоением звания профессора студенты-африканцы. Никогда не утрачу глубокого чувства признательности к аспиранту из Конго — Пласиду Ибуанга-Ндинга. Получилось так, что мы защищались в один год. В мае 1993 мы с ним ездили в Москву на защиту его кандидатской диссертации. В июле того же года предстояла защита моей докторской на философском факультете СПбГУ. Вечером накануне решающего для меня дня позвонил Пласид и пообещал: «Мы с другом всю ночь будем молиться за вас». Не знаю, о чем и как молились вместе традиционалист Ибуанга-Ндинга и его приятель — протестантский священник. На совете за меня проголосовали единогласно.

НОВОЕ В ФОТОАРХИВЕ
Логин
Пароль
запомнить
Регистрация